– Вот, как вам нравится этот отрывок из Уолта Уитмена: «…Признайтесь, что для острого глаза все эти города, кишащие ничтожными гротесками, калеками, бессмысленно кривляющимися шутами и уродами, представляются какой-то безрадостной Сахарой. В лавках, на улицах, в церквах, в пивных, в присутственных местах – всюду легкомыслие, пошлость, лукавство и ложь; всюду фатоватая, хилая, чваная, преждевременно созревшая юность, всюду чрезмерная похоть, нездоровые тела, мужские, женские, подкрашенные, подмалеванные, в шиньонах, грязного цвета лица, испорченная кровь; способность к материнству прекращается или уже прекратилась, вульгарные понятия о красоте, низменные нравы или, вернее, полное отсутствие нравов, какого, пожалуй, не найти во всем мире…» Так Уитмен писал о современной ему американской демократии. Согласитесь, что в настоящее время картина не лучше, а хуже, – заключил Престо.
Гофман слушал внимательно, сначала с удивлением, потом со все возрастающим беспокойством и, наконец, с возмущением.
– Что вы на это скажете? – спросил Престо.
– Вы хотите вступить на этот гибельный путь? – уже с ужасом спросил Гофман.
– Почему же гибельный?
– На путь обличения социальной несправедливости? Путь политики? Хотите бросить вызов национальному самолюбию? Вас растопчут ногами! Против вас вооружатся все, имеющие власть и деньги. Но и зрители отвернутся от вас – зрителю не очень-то нравится быть в положении оперируемого больного под ножом злого хирурга.
– Не горячитесь, Гофман! Выслушайте меня.
Но Гофман продолжал, как проповедник, обличающий великого грешника:
– Вспомните судьбу картин режиссера Эрика фон Строгеим. Он не хотел давать «счастливых» картин. И что же? Их принимали холодно, несмотря на все художественные достоинства.
– Надо сделать так, чтобы их принимали восторженно, – возразил Престо. – Вы не думайте, что я собираюсь ставить грубо-агитационные картины, показывать одни чердаки и подвалы, ужасы эксплуатации и безработицы. Я хочу создать такие картины, чтобы зритель смеялся не меньше, а даже, может быть, больше, чем раньше. Я хочу показать и красоту и величие души, но там, где ее раньше никто не видел. Мы с вами многое просмотрели, Гофман. Вы и не подозреваете, сколько может быть грации, изящества в простых трудовых движениях девушки, убирающей комнату или развешивающей белье… Мы слишком много снимали дворцов и аристократов… Не бойтесь. На моих новых картинах смех не будет умолкать. Будет смех, будут и слезы. Ведь публика любит и поплакать. Вы это тоже знаете. Зритель выйдет из кино очарованный. А через день-два он задумается. И незаметно для себя придет к выводу, что наш мир, наша прославленная демократия не так-то уж хороши, что надо искать какой-то выход, а не только упрямо верить в возвращение золотого века процветания, который ушел и не вернется больше… Вот моя цель!
Это я вам так откровенно обо всем говорю, Гофман, – сказал Престо после паузы. – Но зритель, да и все наше так называемое общество, пожалуй, не так скоро разберется в «социальной коварности» моих новых фильмов.
– Разберутся! И скорее, чем вы думаете! – возразил Гофман. – Мистер Питч первый отвергнет ваши сценарии. А если не он, то цензура нью-йоркского банка, от которого он сам зависит, в лучшем случае изрежет, искромсает, исправит… или скорее же всего не даст «релиз».
– Мне не надо никакого релиза, – возразил Престо.
– Я не понимаю вас.
– А понять, казалось бы, нетрудно. Я организую собственное кинопредприятие.
Гофман откинулся на спинку кресла и воскликнул:
– Час от часу не легче! Но это просто безумие! Я знаю, что вы имеете кое-какой капитал. Но ваши средства – дубинка против пушки. На вас пойдут войной все силы банкового капитала, его легкая кавалерия – пресса, прокатные фирмы, владельцы кинотеатров. Питч расходует несколько миллионов в неделю, а его предприятие еще не самое богатое в Голливуде. Вы просто идете на верное разорение, Престо, и мне очень жаль вас. Кажется, карлик Престо был практичным человеком.
Тонио улыбнулся.